ilya_prosto (ilya_prosto) wrote,
ilya_prosto
ilya_prosto

Categories:

Литературный пример «невинной жертвы» ВЧК



Роман Юлиана Семёнова «Бриллианты для диктатуры пролетариата» — поистине кладезь типажей сотрудников ЧК, советских чиновников, нэпманов, крестьян, рабочих, представителей преступного мира. А также идейных врагов народной власти. То, что враги у Советской России вообще были в те годы (1920-1930-е) сейчас отрицается.

Ну, так приведём очередной пример «невинной жертвы» ВЧК, благо Юлиан Семёнов прекрасно вывел такого персонажа.

В этом отрывке интересно буквально всё: социальное происхождение и идеалы обычного милиционера, который задержал похитителя ценностей; личность, психологический портрет преступника; поведение посторонних лиц, размышления советских руководителей революционных правоохранительных органов. Сравнивайте с сегодняшним днём...


Отрывок

«Я, агент УгРо Можайского уезда Московской губернии Волобуев Р. Р., составил настоящий акт на задержание гр. Белова Григория Сергеевича. Обстоятельства задержания: гр. Белов Г. С. прибыл на поезде из Москвы и стал приискивать себе извозчика, чтобы ехать в деревню Воздвиженку. Все извозчики были уже разобраны трудящимися, однако Белов, находясь в состоянии некоторого опьянения, достал из портфеля золотые часы луковицей системы „бр. Буре“ и предложил извозчику Кузоргину Африкану Абрамовичу ихнюю крышку чистого золота, если он скинет своих ездоков и доставит его, гр. Белова, в деревню. На основании этого гр. Белов был мною задержан и доставлен в отделение ж.-д. милиции».


— Подпишитесь, — предложил Волобуев, — вот тут, в уголку.
— Не в уголку, а в уголке, — поправил его Белов, — представитель власти должен грамотно выражаться. А подписывать я вам ничего не стану.
— Это как же так?
— А вот так.
— Если с чем не согласный вы — так измените, мы еще раз перепишем, а подписать положено, у нас все подписуются, когда мы забираем.
— На каком основании вы меня забрали?
— А зачем часы портить? Так часы бандюги суют, у которых законных денег нет, а только краденое народное барахло трудящих!
— Я — ответственный работник, ясно? Лучше вы сейчас меня отпустите — тихо и по-хорошему, иначе я через Москву большие вам неприятности устрою…
— У меня на испуг нерв крученый! Пугать не надо…

Дверь милиции растворилась, и в маленькую, насквозь прокуренную комнату милиционер ввел двух женщин-нищенок с грудными детьми. Мальчишка и девчонка лет пяти держались за юбки женщин. А паренек лет десяти юрко вырывался из милиционерской сухой крестьянской руки и грязно, с вывертом матерился.

— Ну чего? — спросил Волобуев. — Что случилось, Лапшин?
— С Поволжья оне, а мальчишка по карманам шарит…
— Сади их в камеру, там разберемся…

— Ах, гадюка, гадюка, — горько сказала одна из женщин, черная, простоволосая, — сам небось хлеб жрешь, а у меня в цицке молока нет, вон дитя угасает… А Христа ради тряпки подают — у самих хлеба нет, а за тряпку кто ж денег ноне даст? Вот Николашка и шарит за бумажками-то, братьев своих да сестер спасаючи.
— Пусти мальчонку, Лапшин…
— Так кусается он, товарищ Волобуев…
— Значит, жить будет, — хмуро усмехнулся Волобуев, — раз зубы не шатаются.

Он выдвинул ящик стола, достал черствый ломоть хлеба, отломил половину и протянул мальчишке:
— На.
Тот взял хлеб и, разделив его в свою очередь пополам, протянул женщинам.
Волобуев засопел и отдал парню тот кусок, что решил было сохранить для себя…

— Идите, — сказал он. — Пусти их, Лапшин…

Когда женщины ушли, Белов сказал:
— Жулика отпускаете, а честного человека… Мужик и есть мужик, хотя и в форме…

Волобуев тяжело посмотрел на румяное, юное, безусое еще лицо этого красивого, по-старорежимному одетого юноши, заскреб ногтями по кобуре, вытащил наган и взвел курок. Он бы пристрелил этого сытого, розовенького Белова, но тот закричал так страшно и пронзительно, что Волобуев враз отрезвел и пелена спала с глаз, только челюсть занемела и руки ходили как в пляске.

— Все скажу! — кричал Белов. — Не стреляйте! Здесь они! В портфеле! Тут! Не стреляйте, дяденька!

Волобуев долго сидел, закрыв глаза, потом спрятал наган в кобуру, подошел к Белову, взял у него из рук портфель и, открыв замки, высыпал содержимое на стол. Выросла горка золота: три портсигара, двенадцать штук часов, пятнадцать колец с бриллиантами, четыре десятирублевые царские монеты.

Волобуев долго сидел возле этой горки золота и медленно трогал каждый предмет руками… Потом — неожиданно для себя самого — уронил голову на это тусклое, холодное золото и завыл — на одной ноте, страшно, по-бабьи…

— Хочешь — все забери, только меня — Христом-богом молю — выпусти, — услышал он у себя за спиной голос Белова. — Бери, никто и не узнает, я, как могила, немой, я слова не пророню, дяденька…

Волобуев вытер слезы, высморкался в тряпочку и сказал:
— За слабость простите, а предложение взятки, конечно, в особый протокол выделим, и карманы валяйте навыворот — все, что есть, ложите на стол.

В карманах у Белова оказалось сто пятьдесят тысяч рублей, удостоверение работника Гохрана РСФСР и письмо без адреса следующего содержания:

«Гриша, я вынужден написать тебе это письмо, потому что от личных встреч ты постоянно уклоняешься, а это мне горько — и по-человечески и по-дружески (прости меня, но я по-прежнему считаю тебя другом, а не случайным сожителем по комнате).
Когда мы встретились с тобой, помнишь, ты ж был одним из лучших людей, каких я только знал, — ты последнюю рубаху мог отдать другу.
А что ж стало с тобой сейчас, Григорий? Неужели власть золота и жемчугов для тебя важнее великой власти мужской дружбы? Если так — изволь передать мне третью часть из того, что получаешь у себя в Гохране. В случае, если ты откажешься выполнить эту просьбу, я донесу властям о твоей деятельности на службе — не открытой, за которую ты получаешь деньги от правительства нашей трудовой республики, а тайной, которая наносит ущерб несчастным голодающим пролетариям. Следовательно, если к завтрашнему дню, к утру, ты не придешь на нашу квартиру и не выделишь мне драгоценностей на сумму в 1 (один) миллион рублей, то я сразу же сделаю заявление в ВЧК. Твой бывший друг, а ныне знакомый Кузьма Туманов».


— Где Туманов проживает? — спросил Волобуев.
— На Палихе.
— Палиха — это что такое?
— Улица это в Москве.
— Значит, надо говорить, улица такая-то, дом такой-то.
— Дом двенадцать, квартира шесть «а».
— Это как так шесть «а»? Пять — есть пять, шесть — будет шесть, а если семь — так и надо говорить.
— Быдло проклятое! — закричал Белов. — За что же ты мне попался в жизни?! Темень перекатная! Не буду я тебе ничего говорить! Не стану, понял? Не стану! — И тут Белов бросился на агента угро, но бросился он неумело, парнишка был изнеженный, поэтому Волобуев легко толкнул его кулаком в плечо, Белов упал и начал биться головой о грязный, заплеванный пол.
— Не допрос у нас с тобой, — заметил Волобуев, отходя к двери, — а взаимная истерика. Только если когда я вою — так я по голодающим вою, а ты звереешь по своим часам да монетам, сука поганая.

Он распахнул дверь и закричал:
— Лапшин! Эй, кто-нибудь там, Лапшина найдите, пущай он понятых пригласит и сюда топает, тут у меня буржуй пол слюнявит и пятками зад молотит.

***



В тот же день МЧК забрала Белова к себе. Находился он в состоянии прострации, вопросы понимал плохо. Вызванный доктор констатировал сильный нервный шок и дал задержанному успокаивающее лекарство, предписав на допросы его в течение ближайших пяти дней не водить.

Председатель МЧК Мессинг наложил резолюцию: «Нач. тюрьмы. Просьба выполнить предписания врача».

Все поиски Кузьмы Туманова ни к чему не приводили: он исчез, как в воду канул. Оперативная группа МЧК выезжала в деревню Аверкино, где жил отец Белова — Сергей Мокеевич. Раньше он имел три трактора, но все они были конфискованы новой властью в девятнадцатом году. Обыск в доме старика Белова ничего не дал.

Через неделю доктор увидел в заключенном резкую перемену. Тот жадно заглядывал в его глаза и шепотом спрашивал:
— Доктор, а если я чистосердечно — не постреляют?
— Я, голубчик, врач и тонкостей этих, право, не знаю… Нуте-ка, ножку на ножку…
— Да, господи, при чем здесь ножка? Я на следующую ночь, как вы уехали, проснулся — весь в поту. Все глаза боялся открыть — думал, вот бы сон это был, вот бы сон… Лежал так, лежал, а потом один глаз открыл — а тут потолок серый и лампочка в решетке. И так я плакал, доктор, всю ночь плакал. А и плакать сладостно: сколько мне еще раз в жизни плакать? И боль чувствовать в руке, словно током пронзило — отлежал на нарах, — все равно приятно… И в парашу пописать — тоже сладостно так, нежно…
— А раньше о чем думали? — спросил доктор. — Когда начинали все это?
— Вы, пьяный, о чем думаете?
— Я уж, милейший, забыл, когда пьяным был…
— А я пьяный — дурной. За девицу черт знает что могу натворить. Меня, когда пьян, кураж разбирает. Наутро совещусь в зеркало смотреть — плюнул бы в рожу-то, а хмельной сам себе так нравлюсь, сильный я тогда, весь в презрении, а девицам это очень загадочно.
— Вы как в смысле секса?
— Секс — это половой акт?
— Почти, — доктор не смог сдержать улыбку.
— Могу, только если пьяный. Когда трезвый, я с девицами цепенею и слова не могу сказать, не то что секс.
— В роду у вас больных падучей не было?
— Не псих я, доктор, не псих… Я все отчетливо понимаю, что вокруг происходит, где я сижу и что может быть…

Доктор выписал новую порцию успокаивающих средств, хотя в беседе с начальником тюрьмы высказал предположение, что арестованный вполне вменяем.

***

Той же ночью Белов написал письмо Дзержинскому с просьбой вызвать его на допрос. Когда ему в допросе отказали, он объявил голодовку. От молодого парня этого не ожидали. В тюрьму приехал председатель МЧК Мессинг.

— Какие у вас претензии? — спросил он Белова. — Почему голодовка?
— Потому что меня не допрашивают.
— Вы не в том состоянии, чтобы вас допрашивать.
— Мне каждый день в неведении — как смерть… Я на себя руки наложу!
— В отношении наложить на себя руки — мы этого постараемся не допустить. — Мессинг полуобернулся к начальнику тюрьмы и попросил: — Если будет замечен в подобного рода фокусах, посадите в карцер.
— Ясно, товарищ Мессинг.
— Что еще имеете заявить, Белов?
— А вы мне что имеете заявить?
— Не паясничайте!
— Я не паясничаю. Каждый человек имеет свою манеру обращения… Я хочу знать, что меня ждет, если я принесу покаяние.
— Чистосердечное покаяние приносят, когда человек без этого не может, если он себя хочет очистить… А если он торгуется — «вы мне за покаяние булку», — тут у нас разговора не будет…
— Я не булку прошу, а жизнь…
— Пока ставите условия — разговора у нас не получится. И с голодовкой — прекратите, несерьезно это. Потерпите дня два, а потом заскулите.
— Почему вы так жестоко со мной говорите?
— Скажите спасибо, что я с вами говорю, Белов. Мне очень хочется вас расстрелять — прямо здесь, не сходя с места… Ладно, ладно! Москва слезам не верит!.. На те драгоценности, которые у вас отобрали, можно завод накормить!
— Но мне же двадцать лет! Двадцать всего! — закричал Белов и начал хрустко ломать пальцы. — Я жить хочу! Мне надобно жить — я ведь молодой, глупый!
— Свою голову надо иметь в двадцать лет… Мне — двадцать шесть, кстати говоря. Хотите — напишите все подробно на мое имя: и про то, как убили Кузьму Туманова, и про то, где оборудовали тайник, — неторопливо говорил Мессинг, замечая, как расширяются зрачки Белова и как он медленно подается назад, — и чем подробнее напишете — тем будет лучше…
— Для меня?
— Больше, конечно, для нас, — усмехнулся Мессинг, — но, глядишь, трибунал учтет ваши глупые годы, глядишь — докажете, что не вы похищали, а другие, а вы только были передаточным звеном…

«Молчи, кругом молчи, — вспомнил Белов отчетливо и до жути явно лицо Ивана Ивановича во время их последней встречи. — Как бы ни было тебе страшно и плохо — молчи. Это я не пугаю тебя, это я тебе свою тайну открываю. Ты гляди: амнистии каждый год — на Первомай и в Октябрьские. Раз. Потом — не долги они, их голод сломит. Два. Мы своих в обиду не даем, у нас тоже руки длинные, мы из таких передряг выходили — что ты… это третье будет. И помни, время всегда на того работает, кто смел и тверд. Кто раскис, того время враз в расход списывает».

— Ничего я писать не буду, — сказал Белов наконец. — Можете и не допрашивать: под лежачий камень вода не течет. Не хотели по-хорошему — не надо.
— От мерзавец, — удивленно протянул Мессинг. — ну каков же мерзавец, а? Ладно, иди в камеру. И запомни, больше я с тобой говорить не стану — как ни проси. Это мое последнее слово, гаденыш…

***

Об аресте Белова Мессинг поставил в известность замнаркомфина Альского, попросив его об этом никому больше не сообщать.
— Я бы даже порекомендовал вам сообщить в Гохран, что Белов откомандирован в Тобольск.
— Такие фокусы мне не очень-то нравятся, — ответил Альский, — но если вам это кажется целесообразным, я пойду навстречу — в виде исключения.
— Товарищ Альский, исключение здесь ни при чем, просто Белов похитил драгоценностей на миллион.
— Сколько?! — ахнул Альский. — Не может быть!
— Знаете, у меня от правды голова трещит, так что выдумывать сил нет, да и профессия мне этого не позволяет.
— Кто оценивал?
— Мы возили цацки в Петроград, чтобы не подключать к делу ваших гохранщиков.
— Из-за одного негодяя ставите под сомнение коллектив?
— Где вы там видели коллектив?
— А Шелехес? Пожамчи? Александров? Левицкий, наконец, старый спец, который прекрасно работает?
— Помимо названных товарищей там трудится еще много народа. И у меня есть к вам просьба: было бы целесообразно ввести троих наших людей к вам — под видом рабочих. Как вы к этому отнесетесь?
— Отрицательно, — ответил Альский. — Неужели вы не верите, что мы сами сможем навести там порядок? Я назначу ревизию, брошу настоящих специалистов — зачем же считать Гохран каким-то притоном?
— Глядите… Я не имею права вторгаться в ваши прерогативы, но Феликсу Эдмундовичу я об этом деле доложу.

Tags: ВЧК, Гражданская война, милиция, революция
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments